Б. Г. Юдин

 

ИСТОРИЯ СОВЕТСКОЙ НАУКИ КАК ПРОЦЕСС ВТОРИЧНОЙ ИНСТИТУЦИАЛИЗАЦИИ

 

 

© Б.Г.Юдин

 

В нынешних дискуссиях о судьбах и злоключениях отечествен­ной науки, если говорить об их концептуальной стороне, отчетливо звучат три темы: наука и идеология, наука и власть, наука и бюро­кратия. Развиваются трактовки, согласно которым та или иная из названных сил – будь то идеология, власть или бюрократия – оказы­вается главной виновницей несчастий, выпавших на долю отече­ственной науки.

Нельзя не соглашаться с тем, что каждая из этих точек зрения имеет под собой и солидный теоретический фундамент, и доста­точно внушительный фактический материал, и, что немаловажно, обычно опирается на собственный опыт, на личные переживания авторов. Действительно, можно ли оспаривать то, что деятельность ученого в нашей стране очень часто подвергалась строгой идеологи­ческой цензуре, что практически узаконенным требованием было неукоснительное следование "марксистско-ленинской методологии"? Или то, что ученый постоянно находился в жесткой зависимости от партийно-государственных структур власти, невежественный диктат которых сказывался на самых разных сторонах его деятельности? Либо, наконец, тот факт, что всепроникающая бюрократизация общест­венной жизни в полной мере захватила и институт науки, в который было вплетено многое от чиновничьего распорядка, вза­имоотношений и действий?

И все же, на мой взгляд, подобные объяснения прошлого нашей жизни являются существенно неполными.

Прежде всего, несколько смущает тот факт, что каждая из назван­ных концепций оказывается своего рода перевертышем по отноше­нию к тезисам предшест­вующей историографии советской на­уки. В самом деле, один из центральных пунктов этой историогра­фии состоял в том, что советский ученый (или вообще любой уче­ный), поскольку он руководствуется самой передовой идеологией, уже в силу этого чуть ли не обречен на успех и по крайней мере имеет неоспоримые преимущества перед любым другим ученым. Очень и очень много было написано и сказано также и том, сколь благотворными являются помощь и поддержка государства и партии своему любимому детищу – советской науке, да и о том, как вели­колепно продумана организация науки в нашей стране. Стоит, кстати, заметить, что и в поддержку каждого из этих тезисов в свое время приводилось немало фактических данных...

Представляется, что самой по себе замены знака "плюс" на "минус" недостаточно для более глубокого постижения того, что происходило в течение семи с лишним десятилетий. Хотелось бы, Далее, обратить внимание и на следующее обстоятельство. Идеологи­ческие квалификации тех или иных научных теорий, направлений, концепций и пр. едва ли можно рассматривать как то, что непосредственно и однозначно проистекает из самих этих теорий или концепций. Все подобного рода определения суть интерпретации которые кем-то конструируются.

Здесь я обращаюсь к языку того, что называют социологией научного знания, конструктивистской социологией науки, дискурсивным анализом науки, интерпретативной социологией науки и т. (См., напр. 1, 2, 3 – раздел третий). Можно отметить в этой связи что, на мой взгляд, понятийный аппарат этих направлений было бы перспективно использовать при изучении истории советской науки.

С точки зрения социологии научного знания идеологические основания либо опровержения тех или иных научных утверждений выступают как использование специфического вида культурных ресурсов. Так, по словам М.Малкея, ученые "отбирают свои культурные ресурсы... и переинтерпретируют их, делая все это в качестве реакции на данный социальный контекст и в соответствии со своими позициями в этом контексте" (1, с.205). Именно такую очень и очень часто выполняли апелляции советских ученых к марксистско-ленинской идеологии (либо методологии, либо философии – и то и другое очень часто понималось почти как синоним идеологии).

Верно, конечно, что для многих научных концепций, подвергшихся идеологическому осуждению, возможности их развития на долго оказывались закрытыми или по крайней мере очень и очень ограниченными – едва ли надо приводить этому примеры. Но, тем не менее, следует обратить внимание и на то, что нередко к использованию такого культурного ресурса, как оценка научной концеп­ции на ее соответствие идеологическому шаблону, в равной мере, хотя и с далеко не равным успехом, прибегали и те, кто хотел ее защитить, и те, кто выступал против нее.

Так, в 70-е годы, когда Д.К.Беляев и Б.Л.Астауров ссылками на классиков марксизма-ленинизма обосновывали возможность изу­чения генетической основы человеческих способностей Н.П.Дубинин опирался на те же авторитеты для того, чтобы заклей­мить это направление как реакционное. Или другой пример – если в 50-е годы кибернетика истолковывалась как буржуазная лженаука, то позднее А.И.Берг и его единомышленники для обеспечения идеологиче­ской респекта­бель­ности этой области знания ши­роко использовали лозунг "Кибернетику – на службу комму­низму" Сборники статей с такими названиями выходили в 60-е годы, а одна из статей была озаглавлена "Кибернетика и строитель­ство коммунизма" (См.: 4).

Если напомнить, помимо этого, о дискуссиях по поводу идеоло­гической квалификации, скажем, теории относитель­ности или кван­товой механики, да и о множестве других подобного рода дискус­сий, то нельзя не согласиться с мыслью о том, что, вообще говоря тот идеологический пресс, которому подвергалась советская наука сам по себе не был в состоянии приостановить развитие какой-либо естественно­научной теории и концепции. В каждом случае этот механизм подавления надо было еще привести в действие, для чего требовалось, во-первых, разработать соответствую­щую идеологи­ческую интерпре­тацию данной теории или концепции и, во-вторых, добиться одобрения этой интерпретации научным сообществом. При этом, конечно, надо иметь в виду, что добиваться одобрения можно было самыми различными методами, вплоть до разгрома существу­ющего сообщества и замещения его новым, состоящим из адептов этой интерпретации, и даже до физических репрессий.

Рассматриваемую проблему не следует, конечно, упрощать. Идеологическая, а если говорить точнее – мировоззрен­ческая интер­претация научных результатов – это, вообще говоря, такой тип де­ятельности, который необходим, как представляется, и для самосо­знания ученых, и для того, чтобы эти результаты могли быть осво­ены культурой. Беды науки начинаются лишь тогда, когда эта ин­терпретация выполняет роль пресса, запрещающего одни направле­ния развития науки и предписывающего другие.

Надо отметить и такое обстоятельство. По словам американ­ского философа и историка науки Л.Грема, "существует много сви­детельств того, что советские интеллектуалы, имевшие несомненные способности и достижения, по концепту­альным основаниям считали убедитель­ными историко- и диалек­тико-материали­сти­ческие объяс­нения природы. О.Ю.Шмидт, И.И.Агол, С.Ю.Семков­ский, А.С.Серебров­ский, А.Р.Лурия, А.И.Опарин, Л.С.Выгот­ский и С.Л.Рубин­штейн – все это примеры видных советских ученых, ясно указывавших в той или иной форме на свое убеждение в том, что марксизм имеет реальное отношение к их работе, еще до того, как от них стали требовать заверений в этом" (5, р. 14). Можно было бы, наверное, оспаривать как качественную оценку Л.Гремом тех, кто включен в этот список, так и искренность многих высказываний такого рода[1], однако не подлежит сомнению тот факт, что очень ча­сто действительно серьезные ученые находили в философии и мето­дологии марксизма опорную точку для своих исканий. Для них, если еще раз обратиться к терминологии М.Малкея, это был не только внешний (связанный с необходимостью определиться в соци­альном контексте), но и внутренний культурный ресурс, т.е. нечто имеющее непосредственное отношение к самому содержанию их взглядов.

С течением десятилетий, по мере того, как на поле действия выходили новые поколения ученых, в массе своей имевших пред­ставление лишь об одной, да и то чрезвычайно примитивизи­рованной философской системе, возможности осознанного, искреннего и компетентного выбора станови­лись все меньше. Как представляется, уже в 70-е годы декларации в верности вульгаризи­рован­ному марк­сизму и заверения в его исключительной методологической пло­дотворности по большей части выступали в качестве чисто фор­мальных клише, как, впрочем, и в других сферах жизни общества. Соответственно и диктат идеологии сказывался уже не столько в подавлении тех или иных научных направлений, сколько в усеченности философско-мировоз­зрен­ческого фундамента, необходимого для самой способности к научному творчеству. На смену идеологи­ческому неистовству пришел идеологи­ческий цинизм.

Как бы то ни было, один лишь факт засилья идеологии позво­ляет объяснить далеко не все, оставляя открытыми многие вопросы о путях и механизмах действия этого мощного пресса[2]. Примерно то же самое можно сказать и о воздействии власти и бюрократии на науку. Каждый из такого рода частичных подходов представляется мне недостаточным в той мере, в какой эти воздействия идеологии, власти и бюрократии выступают как воздействия исключительно или по преимуществу внешние, а сама же наука рассматривается при этом только, так сказать, в страдательном залоге.

Иными словами, все сводится к существованию науки в весьма специфических условиях жесткого давления. Ведь, опять-таки, в любом обществе наука подвергается воздей­ствию со стороны власти, точно так же, как в любом обществе существуют различные формы бюрократи­ческого контроля науки. Можно ли, однако, ограничиться констатацией лишь тех различий в степени, в интенсивности воз­действия, которые раскрываются в истории советской науки?

Более объемной, думается, была бы такая точка зрения, с ко­торой удалось бы увидеть советскую науку, т.е. науку весьма специфи­ческую, которая формировалась и развивалась в этих специфических условиях. Речь, таким образом, идет о взаимодействии различных структур, а не просто о пассивном восприятии одной из них того, что исходит от других. Можно надеяться на то, что, идя этим путем, мы сможем более глубоко осознать проблемы, относя­щиеся не только к прошлому, но и к настоящему и будущему отечест­венной науки.

 

*    *    *

 

Итак, в данной статье будут рассматриваться те структурные взаимодействия и преобразования, которые, на мой взгляд, многое определили в судьбах советской науки. Характери­стика этих взаимо­действия и преобразований будет основываться на понятии институцио­нали­зации. Поскольку, однако, оно не относится к числу популярных в нашей обществовед­ческой литературе, представля­ются необходи­мыми некоторые пояснения. Классик социологии XX века Т.Парсонс определил институциональный аспект социального действия, который он считал главным предметом социологи­ческого анализа, следующим образом: "Говоря в самых общих выражениях, это такая область, в которой выявляются действующие в социаль­ных системах норматив­ные экспек­тации, коренящиеся в культуре и определя­ющие, что именно надлежит делать при тех или иных обстоятель­ствах людям в различных статусах и ролях одного или нескольких различных значений. Эти экспектации интегрируются с мотивами деятелей в ролях, то есть с тем, что они "испытывают побуждение" сделать или "хотят" сделать в соответ­ствую­щих ситу­ациях и обстоятель­ствах" (6, с.365).

Иными словами, социальные действия являются упорядочен­ными, организуются в системы, так, что можно строить обоснован­ные предполо­жения о том, как будут действовать люди в ситуациях того или иного типа и строить в соответствии с этим собственные действия. Эта упорядоченность и предсказу­емость действий обеспе­чивается за счет упорядоченных и принятых в рамках данной куль­туры нормативных ожиданий – экспектации. На уровне индивида эта упорядоченная культурой система ценностей и норм реализу­ется благодаря организован­ности мотивов, которые побуждают дей­ствовать его так, как это предписывают нормативные ожидания. Существует, само собой разумеется, обширный спектр позитивных и негативных санкций, которыми поощряется ожидаемое и наказы­вается отклоняю­щееся поведение. Однако принципиально важно то, что нормативные ожидания бывают интернали­зованы в структуру личности, становясь мотивами действия, которое определяется не извне, страхом наказания или стремлением к вознаграж­дению, а собственным, исходящим изнутри личности, побуждением и жела­нием.

Примерно по такой схеме упорядочи­ваются и организу­ются как взаимодей­ствие между учеными, так и взаимодействие науки с дру­гими сферами жизни общества в современном обществе, в котором наука выступает как один из социальных институтов. Следует только иметь в виду, что институцио­нали­зация науки – это одновре­менно и результат происходивших ранее исторических процессов, и длительный, отнюдь еще не завершившийся, происходящий и в наши дни процесс.

В ходе этого процесса, во-первых, формируется социаль­ный институт науки с присущей ему системой ценностей и норм, и, во-вторых, в том или ином виде устанавли­вается соответствие между этой системой и нормативно-ценностной системой, характерной для общества в целом. Соответствие это, вообще говоря, никогда не бывает полным, так что всегда существуют институцио­нальные напряжения и конфликты между наукой и обществом (которые могут выражаться, например, в том, что господствую­щие в обществе цен­ности делают запретными некоторые направления исследо­ваний, осуществимых с точки зрения имеющегося научного потенциала). В то же время невозможна и ситуация острых противоречий между двумя этими системами норм и ценностей. Социальный институт науки просто не сформируется и не сможет существовать в таком обществе, фундаментальные ценности которого несовместимы со специфи­ческими ценностями науки.

Из сказанного следует, что серьезное изменение фундамен­тальных ценностей общества не может не сказываться и на норма­тивно-ценностных структурах науки (как, впрочем, и любого дру­гого социального института). Эти структуры также подвергаются изменениям, направленность и характер которых зависят не только от изменения фундамен­тальных ценностей общества, но и от ранее сформировав­шихся ценностей и норм науки. К примеру, в науке западных стран сейчас проходят столь серьезные изменения этой структуры, что некоторые авторы говорят даже о деинститу­циона­лизации науки как профессии (См.: 7). В этом плане можно было бы упомянуть хотя бы такое явление, как коммерциа­лизация фундамен­тальных исследо­ваний, особенно характерная для областей знания, связанных с биотехнологией и биомедицин­скими науками. В силу ряда причин частный бизнес охотно идет. на финансиро­вание фундамен­тальных исследований в этих сферах, чего не было ни­когда ранее. (Всякого рода частные фонды, финансирую­щие фунда­ментальную науку, обычно выполняют культурно-меценатские функции, поддер­живая в крайнем случае какие-то конкретные об­ласти исследований. В данной же ситуации речь идет о финансиро­вании тех направлений исследований, которые обещают получение прибыли). Одним из следствий этого оказывается возникновение институцио­нальных конфликтов в науке. Принятые представления об академических свободах, необходимых для занятий фундамен­тальной наукой, в частности, об определении тематики исследова­ний внутри научного сообщества, вступают в противоречие с ситуацией, когда тематика таких исследований задается при существенном влиянии того, кто вкладывает в него капитал. Серьезным образом изменяется и социальная роль ученого, который при этом совмещает профессио­нальную исследователь­скую деятель­ность предприни­матель­ством, что в корне противоречит такой основопола­гающей ценностной установке фундамен­тальной науки, как ори­ентация на незаинтересо­ванный поиск истины.

Словом, институциональные изменения в науке – явление не исключи­тельное, скорее, наоборот, это нечто вполне обычное. Здесь надо учитывать то обстоятельство, что наука по историческим мер­кам – это довольно молодой социальный институт, к тому же инсти­тут, в качестве одной из ключевых ценностей которого выступает непрерывное обновление. Нормативной экспектацией и внутренним мотивом деятельности ученого является создание нового знания, поиск новых решений и новых методов. Уже в силу этого институ­циональные конфликты между наукой и обществом сами по себе представляются нормой, и потому институцио­нальная задача, если можно так выразиться, состоит не в том, чтобы не допускать таких конфликтов, а в создании механизмов, позволяющих их контроли­ровать. Это, между прочим, предполагает определенную степень гибкости нормативно-ценностных структур того общества, в котором существует и развивается социальный институт науки.

Надо отметить также и то особенно важное для нашей темы об­стоятельство, что для большинства обществ, исключая западноевро­пейские, наука не является автохтонным социальным институтом – напротив, институцио­нали­зация наук выступает как одно из след­ствий и вместе с тем как сторона процесса модерни­зации. И здесь заложен очень серьезный источник институцио­нальных конфликтов между традиционными ценностями общества, с одной стороны, и теми новыми нормативно-ценност­ными структурами, которые так или иначе должны преобразо­вывать эти традиционные ценности, – с другой.

Существует, наконец, и еще один серьезный институциональ­ный конфликт, можно сказать, имманентный для существо­вания науки, который всегда актуален, и, с одной стороны, всегда находит то или иное решение, но, с другой стороны, это решение никогда не может быть окончательным. Речь идет о конфликте между необхо­димостью поддержания и укрепления автономии науки как соци­ального института и необходимостью того, чтобы наука выполняла определенный круг социальных функций. Противоре­чивость двух этих требований очевидна, но дело осложняется еще и тем, что сами социальные функции науки исторически расширяются и ос­ложняются (См.: 8, с. 183-193), а значит, не бывают, как правило, четко очерченными.

Вообще говоря, процесс институциона­лизации науки может быть представлен как процесс формиро­вания такого сообщества, которое полномочно самостоятельно определять не только стандарты и нормы, но и направления, тематику, проблематику своей деятельности. Лишь образование такого сообщества позволяет говорить о создании социального института науки. Этот институт, однако, Должен получать поддержку – в формах признания (т.е. одобрения со стороны общества смысла и целей его деятельности), возможности пополнения научного сообщества новыми членами, материаль­ного обеспечения и пр. Получение же поддержки, в свою очередь, обусловлено теми полезными и даже необходимыми для общества продуктами и результатами, которые способна предоставить ему наука.

Социальная роль ученого поэтому предполагает как стремление отстоять и упрочить автономию науки, так и одновременно с этим – создавать то, что требуется обществу. Здесь-то и кроется глубинный источник конфликта, поскольку проблематичным является решение о том, кто должен формули­ровать запросы общества к науке и, главное, – определять, как ученые должны действовать для удовлет­ворения этих запросов.

Мерой автономии науки, в конечном счете, можно считать то, насколько влиятельно научное сообщество в определении курса своих действий по удовлетво­рению потребностей общества. Есте­ственным поэтому было бы полагать, что чем больше научное сооб­щество позволяет обществу вмешиваться в вопросы своей внутрен­ней организации, тем меньше степень его автономии.

 

*    *    *

 

Отталкиваясь от изложенного, обратимся теперь непосред­ственно к предыстории и истории советской науки. Для России на­ука была заимство­ванным социальным институтом, и здесь доста­точно отчетливо обнаружило себя противостояние традициона­листской и модерниза­ционной систем ценностей. У В.О.Ключевского это противо­стояние выражено через сопоставление науки восточной, греческой или византийской, влияние которой проводилось цер­ковью, и западной науки, поддерживавшейся первоначально госу­дарством для удовлетво­рения его материаль­ных потребно­стей, но вышедшей за рамки этой сферы. (Сам термин "наука" при этом понимается в широком смысле, не очень-то центриро­ванном вокруг представления о науке как о социальном институте).

По словам В.О.Ключевского, критика новой, или западной на­уки в России XVII в. – "не старческое охранительное брюзжание на новизну, а отражение взгляда на науку, коренившегося в самой глубине древнерусского церковного сознания. Наука и искусство ценились в Древней Руси по их связи с церковью, как средства познания слова божия и душевного спасения" (9, с.266). В противовес же этому, западная наука и искусство являлись "как законные по­требности человеческого ума и сердца, как необходимые условия благоустроенного и благообразного общежития, находившие свое оправдание в себе самих, а не в служении нуждам церкви... Так западная наука или, говоря общее, культура, приходила к нам не покорной служитель­ницей церкви и не подсудимой, хотя и терпимой ею грешницей, а как бы соперницей или в лучшем случае сотруд­ницей церкви в деле устроения людского счастья... Легко понять, почему знакомство с этой наукой тотчас возбудило в московском обществе тревожный вопрос: безопасна ли эта наука для правой веры и благонравия, для вековых устоев национального быта?" (9, с.267). Конфликт двух ценностных систем раскрывается в этих словах с предельной обнажен­ностью; в тех или иных формах, как от­мечает и сам Ключевский, он воспроизводился и в последующем.

Наша тема не предполагает основательного погруже­ния в глу­бины истории. Хотелось бы, однако, обратить внимание лишь на та­кое наблюдение историка. Греческое влияние не захватывает всего человека, не лишает его ни национальных особенностей, ни само­бытности; однако в своей сфере (в сфере руководства церковно-нравственным бытом народа) оно охватывало все общество сверху донизу, сообщая ему духовную цельность. Напротив, западное вли­яние, проникая во все сферы жизни и "захватывая всего человека, как личность и как гражданина,... по крайней мере, доселе (т.е. до начала XX века – Б.Ю.) не успело захватить всего общества: с та­кой поглощающей силой оно подействовало лишь на тонкий, вечно подвижный и трепетный слой, который лежит на поверхности на­шего общества" (9, с,244).

Процесс институционали­зации науки в России был долгим и крайне противоре­чивым, зависимым от размеров и изменчивого социаль­ного статуса социального слоя ученых. Примечателен в этой связи период от начала XX века до 1917 г.

То было время бурного развития науки. Открывались новые институты и лаборатории, организовы­вались профессиональ­ные научные общества. "За период с 1900 по 1917 г. только в Петрограде и Москве было создано свыше 80 научных обществ. К 1917 г. их общее число превысило 300" (10, с.5), некоторые периферийные го­рода становились новыми научными центрами, быстро росло коли­чество высших учебных заведений. Наряду с наукой, финансиру­емой государством, возникают научные и учебные учреждения, фи­нансируемые местными властями или частным капиталом, такие, как университет Шанявского или Бестужевские курсы, появляются лаборатории и конструкторские бюро на ряде крупных предприятий. Общепринятой практикой стала стажировка ученых в ведущих на­учных центрах мира. Марк Адаме отмечает (11, р. 156) экспоненци­альный рост русской научно-технической периодики начиная с 1880 г.

И хотя, как показывают данные, приводимые П.В.Волобуевым (11), по количеству ученых Россия далеко отставала от Франции, Англии, Германии и особенно США, сами темпы роста были внушитель­ными. По словам В.И.Вернадского, в то время в России наблю­дался расцвет научной мысли и научной культуры. А вот как он же характеризовал эту ситуацию позднее, в 1919 г.: "Нельзя забы­вать уроки недавнего прошлого, тот подъем научной работы в Рос­сии при поддержке государства, который наступил после поражения 1915 года, шел в 1915-1917 годах и привел к крупнейшим научным и практическим достижениям... Государство должно воспользоваться этими готовыми научными центрами, должно дать им разгореться, а не загаснуть" (12, с.27).

Такой быстрый рост, однако, не мог не вызвать институци­ональных напряжений во взаимоотношениях науки с другими соци­альными институтами. Государство в общем и целом поддерживало науку: опасения по поводу вредного политического и идеологи­ческого воздействия, которое несла с собой западная наука, перевеши­вались осознанием жизненной необходимости развития науки для обеспечения экономической и военной мощи страны. Наиболее из­вестным из ряда конфликтов, порождав­шихся резким изменением институцио­нального статуса науки, стало увольнение значительной части профессоров и преподавателей Московского университета в 1911 г. Вообще же говоря, рост науки сопровождался и усилением традиционалистских и антинаучных настроений в различных слоях общества. Тот мотив, который ранее мы видели у В.О.Ключевского, находит отражение и в словах П.В.Волобуева, характеризующих си­туацию, сложившуюся перед 1917 годом: "Низкий образовательный Я и культурный уровень основной массы населения привел к тому, что культурно-интеллекту­альная почва, равно как и социальная база, на которой вырастала и на которую могла опереться наука, была необычайно тонка и тем ограничивала возможности ее развития" (11, с.13).

Еще одна институциональная проблема, отмечаемая П.В.Волобуевым, состояла в том, что научный потенциал России) превосходил наличную материально-техни­ческую базу. В результате же "высокий теоретический уровень отечест­венной научно-технической мысли мало сказывался на темпах и характере технического прогресса, опережая в ряде случаев практические потребно­сти производства внутри страны" (11, с. 12). На это обстоятель­ство обращает внимание и Л.Грэм: "Как это часто бывает у развиваю­щихся наций, которые, тем не менее, имеют небольшой высоко образованный слой, прошлая (по отношению к советскому периоду – Б.Ю.) традиция в России была по большей части теоретической" (5, р. 11). В такой ситуации не мог достаточно эффективно действовать один из наиболее важных каналов институцио­нальной поддержки науки, поскольку в глазах очень и очень многих занятия наукой выступили как нечто полностью оторванное от практических нужд и потребностей. Как известно, упреки подобного рода высказывали, в числе других, Л.Н.Толстой и Н.Ф.Федоров. Они предлагали собственные, и, заметим, идущие извне науки, интерпретации ее целей и задач.

Отражалось это и на самосознании ученых. Тот внутренний для института науки конфликт между стремлением к автономии и необходи­мостью удовлетворять общественные потребности, о кото­ром говорилось ранее, в условиях России рассматрива­емого периода выражался в специфи­ческих формах. Воспользуемся еще одной ци­татой из статью П.В.Волобуева. По его словам, "среди движущих причин развития русской науки крупную, неизмеримо большую, чем в странах Запада, роль играли идейные факторы. Многим русским ученым были присущи демократи­ческие взгляды и передовые общественные идеалы, а науку они рассматривали как форму общественной деятель­ности, служения интересам народа" (10, с.16. Курсив мой – Б.Ю.). Отдавая дань уважения благородству такой позиции, хотелось бы вместе с тем отметить, что ее принятие серьезно ослабляет установку на автономию науки, которая бывает особенно актуальна в периоды институцио­нальных кризисов.

Идея служения народу была очень сильно выражена в умона­строениях интеллигенции вообще и научной интелли­генции в част­ности. Это достаточно хорошо известно. Дело, однако, в том, что сама по себе формула "служения народу" допускает неограни­ченное количество разнообраз­ных интерпре­таций. А при определении того, каким именно образом должно осуществляться это служение, мно­гие представители научного сообщества были склонны больше ори­ентиро­ваться именно на передовые общественные идеалы, о которых говорилось в последней цитате, прислуши­вались к высказавшим их идеологам, чем на реальные возмож­ности науки. Быть может, отчасти и этим, а не только слабостью материальной базы науки, объясняется столь ярко выраженная теоретическая ориентация науки в России того времени? Ведь крупный прорыв в теории сулит неисчислимые практические блага сразу для множества людей. Поиск теории, как мы видим, каким-то незаметным образом сближается с поиском утопии.

Идея служения, иначе говоря, зачастую выступала в едином комплексе с идеями изначальной, так сказать, прирожденной ви­новности и изначального долга перед "унижен­ными и оскорблен­ными"; при том, что эта виновность и этот долг могут быть никак не обусловлены личными действиями того, кто переживает подо­бные чувства. В таких условиях тому, кто посвятил себя научной деятельности, трудно воспринимать эту деятельность как нечто самоценное и самодоста­точное. Принадлежность к партии, к обществен­ному течению оказывается субъективно более значимой, чем профессио­нальная принадлеж­ность к науке. Это – на уровне моти­вов и ожиданий личности; если же перейти на институцио­нальный уровень, то обнаруживается, что ценности служения, общественного предназначения науки вступают в очевидное противоречие с ценно­стями автономии науки и, более того, первые превалируют над вто­рыми.

В результате возможность того, что сами по себе честные и профессио­нальные занятия наукой могут выступать как форма слу­жения, в том числе и служения народу, – такая возможность если не отрицается, то остается за пределами восприятия. Соответ­ственно не принимается достаточно серьезно и возможность того, что автономная наука, именно благодаря тому, что она автономная, в состоянии более эффективно, чем наука подчиненная, осущест­влять то самое служение, хотя и не в столь непосредст­венных формах[3].

Итак, в тот период, когда, с одной стороны, система ценностей общества быстро менялась и дифференци­ровалась вплоть до того, что внутри нее возникали острые противостояния и конфликты; с другой стороны, сама наука развивалась ускоренными темпами, со­циальный институт науки оказался недостаточно оформленным, так что достигнутая степень его автономии, степень артикулиро­ванности его специфических ценностей не позволяют ему сохранять свою идентичность перед лицом мощных внешних воздействий. Чем меньше, вообще говоря, эта степень автоно­мии, тем более ощутимое влияние будут оказывать происходя­щие в обществе ценностные трансфор­мации.

 

*    *    *

 

Процесс институционализации науки в России, не успевший привести к образо­ванию ее устойчивой автономии, резко изменяет направление после октября 1917 г. По инерции движение в сторону институцио­нализации еще продолжалось, хотя теперь уже оно под­держивалось почти исключительно теми, кто действовал внутри на­учного сообщества, при отсутствии сколько-нибудь заметных внеш­них сил поддержки этой тенденции. Очень быстро, однако, преоб­ладающим стал иной, противоположный процесс деинститу­циона­лизации, т.е. разрушения тех ценностно-норма­тивных структур, ко­торые сложились ранее во взаимо­отно­шениях науки и общества. Нет нужды подробно говорить о том, что этот процесс был лишь од­ним из проявлений всеобъем­лющего сокрушения предшест­вую­щего порядка ценностей и стремления заместить его совершенно новым.

Довольно долго после 1917 года институциональная роль науки в обществе была неопреде­ленной. Можно, на мой взгляд, выделить три разных способа определения этой роли, три различных позиции. Первая – это позиция полного неприятия науки, в которой соединя­лось влияние прежних традициона­листских представлений и люмпенское отношение к науке: отождеств­ление ее представителей с правящими классами прежнего общества и понимание науки в це­лом как чего-то вроде "буржуйской выдумки".

Вторая, несколько более умеренная, позиция не отрицала цен­ности науки как таковой, но исходила из того, что нужна новая пролетарская наука взамен прежней, буржуазной. Эта новая наука должна была не просто служить угнетенным ранее слоям и классам – она должна стать их непосредственным делом. Даже отношение к накопленным ранее массивам научного знания было проблематич­ным – то ли все эти знания следует отбросить, то ли какая-то их часть может оказаться полезной для победившего пролетариата. Во всяком случае, ценность существующего научного знания могла быть не более чем инструментальной. Такова, в общем и целом, была пролеткультовская позиция.

Наконец, третья позиция, наиболее предрасположенная в отноше­нии к науке, – это политика ее поддержки и даже защиты от неистовства люмпенизи­рованных слоев населения в обмен на лояль­ность научного сообщества по отношению к новому режиму и на сотрудничество с ним. Преимущест­венно инструмен­тальное отноше­ние к науке было характерно и для этой позиции[4]. Так, материаль­ная поддержка науки и ученых была весьма ограниченной, видимо, не только в силу скудости ресурсов, но и по идеологическим причи­нам – ведь ученые как социальная группа не причислялись ни к но­вым правящим классам, ни к союзникам этих классов. Противоре­чивость, характерная для статуса "буржуазного спеца", распростра­нялась и на статус ученого, хотя институт комиссарства примени­тельно к науке формировался значительно позже.

Взаимодействие трех обрисованных установок, когда общие ценностно-норматив­ные структуры были разрушены и под влиянием локальной ситуации в тот или иной момент могла возобладать лю­бая из них, и составляло общесоциаль­ный контекст науки того вре­мени. Поэтому, едва ли имеет смысл говорить о наличии какой-то последова­тельной линии в отношении общества к науке в этот пе­риод времени.

Необходимо, впрочем, отметить два обстоятельства, имевших существенное значение для положения науки. Л.Грэм обращает внимание на то, что "роль, которую играли естественные науки в идеологии Русской революции и последующего режима, представляется наиболее необычной характеристикой этой идеологии. Другие великие полити­ческие революции современ­ности, такие, как Американская, Французская и Китайская, уделяли некоторое внимание науке, но ни одна из них не породила столь системати­ческой долго живущей идеологии, интересую­щейся физической и биологической природой, как это было в случае Русской революции" (5, р.Х). Здесь же он пишет о том, что все четыре ранних советских лидера – Ленин, Троцкий, Бухарин, Сталин – интересовались естествен­ными науками и писали статьи, затрагивающие диапазон знаний от фи­зики до психологии.

По поводу этих общеизвестных фактов, как и по поводу того, что идеология больше­виков всегда претен­довала на научную досто­верность и обоснован­ность, высказы­ваются мнения, что то была лишь риторика, предназна­ченная для ведения борьбы за власть. Едва ли такой прямолиней­ный подход верен; к тому же он требует специального объяснения того, почему использовалась именно такая, ориенти­рованная на науку риторика. Более важно, однако, то, что, пусть хотя бы и декларируемая, привержен­ность науке новой идеологии давала в руки научного сообщества довольно-таки серь­езный культурный ресурс, с помощью которого можно было отста­ивать свое право на существование.

Другое обстоятельство, заслуживающее быть отмечен­ным, состоит в том, что сама неполнота автономии науки в обществе, о которой уже говорилось, возможно способст­вовала сохранению науки в то время, когда рушились сложившиеся ранее нормативно-цен­ностные структуры. В самом деле, более консолиди­рованное науч­ное сообщество, которое ориентиро­валось бы прежде всего на собствен­ную систему ценностей, вероятно, в каких-то пределах смогло бы отстаивать свою независи­мость, но оно же стало бы и более удобной мишенью для атаки. Аморфность же его, напротив, позволяла сохраниться одним структурам и элементам за счет других, поскольку в этом случае концентри­рован­ное давление на него было едва ли возможным.

Коль скоро речь уже пошла о поведении научного сообщества в первый послереволю­ционный период, следует обратить внимание на то, что размывание институцио­нальных структур имело, помимо всего прочего, и один специфи­ческий эффект. Он состоял в том, что в эти годы (имеется в виду период, ограниченный примерно 1927 г. А.Б.Кожевников (13) называет этот этап научной политики в СССР периодом НЭПа) имел место, говоря словами В.И.Вернадского, "взрыв научного творчества". Выдвигалось много новых, поистине революционных идей и концепций; легко пересекались дисципли­нарные границы; в науке появлялись в изобилии новые имена, на­правления и школы. (Аналогичный взрыв творчества в те же годы охватил, как известно, и некоторые другие сферы духовной жизни.) Продолжался и начавшийся ранее процесс бурного развития инфраструк­туры науки, по крайней мере некоторых из ее важнейших составляющих. Сравнительно интенсив­ными, особенно на фоне последующего, были международные научные контакты, что позво­ляло ученым быть в курсе новейших достижений и тенденций мировой науки, а в ряде областей даже занимать лидирующие пози­ции.

В этом потоке было безусловно много наносного, несерьезного, а то и просто вздорного. Немало, однако же, было создано и такого, что стало основой новых продуктивных исследова­тельских областей, как и глубоких идей, весь смысл которых можно было выявить лишь десятилетия спустя. В это время раскрылось большое число в высшей степени одаренных, нестандартно мыслящих творческих личностей.

Можно назвать целый ряд причин и условий, способствовавших этому взрыву. Д.А.Александров связывает его с процессами смены поколений в научном сообществе и, следовательно, с появлением новых, молодых ученых, которым выдвижение революционных идей и подходов открывало возможность претендовать на лидерство в на­учном сообществе. Вообще говоря, в устойчивом сообществе путь к лидерским позициям достаточно долог и предполагает углубленную проработку уже выдвинутых и принятых основополагаю­щих идей и значительную степень уважения к признанным авторитетам, многие из которых просто физически исчезали от репрессий, голода или эмиграции; устойчивое сообщество бывает не очень-то склонно под­держивать революционные идеи. И напротив, когда внутренние структуры сообщества ослаблены, путь к лидерству, связанный с выдвижением радикально новых концепций, оказывается более вероятным и приемлемым. Марк Адамс пишет: "Из-за влияния миро­вой войны, революции и гражданской войны 1917-1922 годы были временем и тяжелых испытаний, и возможностей для молодых рус­ских ученых. С одной стороны, научная работа и ее финансовая поддержка были подорваны, не хватало пищи, бумаги и оборудова­ния, а многие научные таланты умерли или эмигрировали. С другой стороны, для тех, кто остался, система стала доступной и у них откры­лись новые возможности для профессио­нального успеха" (11, р.161).

Можно напомнить и то, о чем уже говорилось ранее, при характе­ристике предшест­вующего периода. Возможности получения материальной поддержки для исследований, и ранее не отличав­ши­еся изобилием, теперь резко сокраща­ются. В этих условиях чрезвы­чайно трудно, если не невозможно, проводить исследования, требу­ющие аппара­туры, препаратов, лаборантов и пр. Более открытым, опять-таки, становится путь чисто теорети­ческий, для которого достаточно лишь карандаша и бумаги.

Важным условием, далее, было то, что в этот период еще не успела сложиться государст­венно-монополи­сти­ческая организация науки. Рассматривая историю евгенического движения в России, Адамс (См.: 11, р.163-164) обращает внимание на то, что работав­ший в Москве Н.К.Кольцов для организации своего евгени­ческого отдела получил поддержку от Наркомздрава. В то же самое время Ю.А.Филипченко в Петрограде, обращается за поддержкой в КЕПС, входивший в состав Академии наук, и создает Бюро по евгенике. Как отмечает Н.Н.Медведев (14, с.44), решение о создании в Пет­рограде полностью независимой организаци­онной структуры было согласовано Филипченко и Кольцовым во время их встречи 1 ноября 1920 г. Существо­вание нескольких независимых друг от друга органов, финанси­рующих исследование, обеспечивает возможность как расширения фронта исследований, так и конкуренции научных идей.

Ослабление научного сообщества и его нормативно-ценностных структур сказалось и в том, что в этот период появилось или полу­чило развитие много концепций, не имеющих сколько-нибудь же­сткой привязки ни к одной из существо­вавших научных дисциплин. Устойчивое сооб­щество имеет довольно четкое дисциплинарное строение, причем его члены проводят специальную политику под­держания имеющихся дисциплинарных рамок, поскольку благодаря дисципли­нарному расчленению организуются и упорядочи­ваются взаимодействия между учеными. Однако эта же устойчивость, как хорошо известно, бывает и тормозом для одобрения и последующей разработки принци­пиально новых идей междисципли­нарного содер­жания.

Кроме того, ослабление нормативно-ценностных структур делает менее жесткими и границы, отделяющие науку от ненауки. Критерии, по которым ученые определяют важность того или иного результата, становятся размытыми, а само сообщество – более про­ницаемым для аутсайдеров. Иногда они не имеют даже специальной подготовки и уж во всяком случае – опыта профессио­нальной науч­ной работы. Яркий, хотя далеко не единственный пример тому – жизненный путь. А.А.Богданова, который, отойдя от политической деятельности, занялся сначала созданием тектологии – всеобщей организа­ционной науки, выдвинув немало очень нетриви­альных идей, которые получили признание лишь в 60-е годы, с возникно­вением и развитием системных исследований. Его фундамен­тальный труд "Тектология" был переиздан совсем недавно – уже в 1989 году, что свидетель­ствует об актуальности этих идей и сегодня. Более того, в последний период жизни Богданов всецело отдался той области, в которой он получил образование – медицине, и здесь поставив перед собой в высшей степени ориги­нальную задачу – путем переливания крови добиться омоложения челове­ческого организма.

Этот пример, как и пример с евгеникой, свидетель­ствует о том, что процесс деинститу­ционали­зации науки, происхо­дивший в это время, имел определенную направлен­ность, если не логику. Идеи нового режима, тогда еще не отлившиеся в жесткие, догматические формы, были достаточно определенными лишь в настойчивом отри­цании всего старого. Несравненно меньше ясности было по поводу очертаний и форм того нового, которое предстояло создать. Это открывало чрезвычайно широкий спектр возмож­ностей, в том числе и в области научного творчества. В свою очередь, идея служения на­роду была переориенти­рована таким образом, что объектом служе­ния для многих стал пролетариат плюс, быть может, беднейшее крестьянство. Тем самым смысл научной деятельности становился теперь более постижимым и одновременно намного легче реализу­емым в собственной практической деятельности. Правила игры, ко­торые предлагались научному сообществу, вырабатывались в глав­ных своих чертах вовсе не им, но в той или иной степени представ­лялись приемлемыми для многих его членов. Особенно соответство­вали новым умонастро­ениям те области и направления естествозна­ния, которые так или иначе имели отношение к изучению человека. Порой имелось в виду и обновление человека, вплоть до физичес­кого обновления, и даже создание нового человека – и все это мыс­лилось как проблемы не отвлеченные, а вполне практические. Это умонастроение в разных модификациях было общим для столь да­леких друг от друга направлений, интенсивно развивавшихся в тот период, как психоанализ и научная организация труда, педология и психотехника, евгеника и эргология, как и для многих других[5].

 

*    *    *

 

Процесс деинституционализации науки по своей протяжен­но­сти, конечно, не ограничивается периодом с 1917 по 1927 годы. Разрушение основопола­гающих норм научного этоса, скажем, про­должалось и в последующие годы. Уже в этот период, однако, начи­нается процесс вторичной институцио­нализации, во всяком случае, дают о себе знать его главные действующие силы. Этот процесс в конечном счете и привел к созданию такого социального образова­ния, как советская наука.

Вынужденный болезнью уход Ленина из политической жизни, а затем его смерть, как представляется, стали началом консолида­ции новой системы ценностей, которой предстояло стать безраз­дельно господствующей в обществе. Ключевую роль в этом смысле играла кодификация слова (издание собрания сочинений, сборников цитат и отдельных работ) и дела (поголовное изучение всем насе­лением тщательно отобранных и соответствующим образом отпрепари­рован­ных эпизодов из истории партии, которая к тому же подминает под себя гражданскую, да и всякую другую историю) Ленина. По ходу дела решения, действия и изречения Ленина, продикто­ванные своеобразной конкретной ситуацией, превра­щались сначала в нормы, а затем и в ценности. Так, глубокий ценностный смысл обретают идеи противо­стояния, насилия, социальной, а осо­бенно – классовой борьбы, революции, первородного превосход­ства пролета­риата над всеми другими слоями и классами, сакрализу­ются даже представления о социальной структуре общества.

Ленин, однако, был живым человеком, воззрения которого, что совершенно естественно, с течением времени менялись; к тому же и жить ему довелось в чрезвычайно противоре­чивые и сложные вре­мена. Понятно поэтому, что его высказывания и поступки, относя­щиеся к разным ситуациям, порой не совпадают и даже противоре­чат друг другу. Но поскольку самого Ленина уже нет в живых – а с точки зрения сохранения и упрочения системы ему и не должно быть в живых, – особо значимой становится социальная роль тех, кто непосредственно причастен к таинству кодификации, в деле опреде­ления и переопреде­ления нормативно-ценност­ного порядка. Ведь каждый более или менее заметный сдвиг в общественной жизни восприни­мается, в силу жесткости этого порядка, как поку­шение на основопола­гающие ценности и потому он всякий раз дол­жен легитимизи­роваться новым прочтением Ленина. А форма борьбы за чистоту наследия, за единственно верную интерпретацию оказывается и наиболее подходящей формой ведения политической борьбы как таковой. Наиболее же серьезные повороты сопровожда­ются изданием нового собрания сочинений и нового курса истории партии.

Господствующая система ценностей консолиди­рова­лась доста­точно быстро, все более глубоко захватывая все сферы социальной взаимо­действия. Каждому социальному институту приходилось перестраи­ваться таким образом, чтобы если не полностью согласовы­ваться с этой системой ценностей, то по крайней мере избегать открытых столкновений с ней. К тому же ужесточался и социальный контроль, так что действия, которые еще вчера могли выступать как ценностно нейтральные, сегодня интерпрети­рова­лись в качестве предосу­дитель­ных и даже враждебных. (Если обратиться к истории, то можно напомнить, что было время, когда цитирование иностран­ного автора или издания, даже в целях критики превратилось в не­что непозволи­тельное). Особенно тяжело было подстроиться под этот контроль такому социальному институту, как церковь, несмотря даже на то, что многие ее иерархи прилагали к тому специ­альные, порой немалые усилия.

На этом фоне и происходила вторичная институцио­нализация советской науки. Для того, чтобы получать институцио­нальную поддержку, да и просто сохраняться, научное сообщество должно было не только избегать открытых конфликтов с превалирующей системой ценностей, но и доказывать необходимость научной деятель­ности для общества, причем в условиях, когда критерии этой полезности формулировались за его пределами.

Как представляется, ход и результаты процесса вторичной институцио­нализации определялись противоре­чивым взаимодействием трех нормативно-ценност­ных комплек­сов, порой дополнявших друг друга, порой вступав­ших между собой в конфликты, – или трех типов институцио­нализи­рован­ных установок и ожиданий. Эти установки и ожидания не должны персонифи­цироваться, хотя большая приверженность какому-либо типу вполне может обнаружи­ваться у конкретных членов научного сообщества. Речь, однако, не идет о противо­стоянии трех различных групп ученых. Каждый тип, говоря языком социологии научного знания, позволяет вырабатывать и использовать определен­ный согласован­ный набор культурных ресурсов, необходи­мых для оценки и признания того, что предлагает тот или иной ученый в качестве полученного им научного результата.

Прежде всего, продолжала сохраняться и частично воспроизво­диться, хотя и с большими трудностями, ориентация на ценности мировой (или академи­ческой) науки. Ее поддерживали главным об­разом те, кто приобщился к этосу научного сообщества еще в доре­волю­ционное время, а также последователи их традиций.

Говоря о трудностях, осложнявших реализацию соответству­ющих установок, следует по всему упомянутому ранее добавить и такое обстоятельство. Согласно господство­вавшей системе ценно­стей, наша страна представлялась авангардом всего остального челове­чества. Такое мироощу­щение накладывалось и на науку, что порождало негативно-пренебрежи­тельное отношение не только к содержанию, но и к ценностям мировой науки. В каких-то пределах это мироощуще­ние, поскольку оно защищало и поощряло самобыт­ность мысли, могло даже способствовать научному творчеству, разумеется, не гарантируя качество результата.

Однако постепенно, по мере того как советская наука станови­лась все более автаркичной, следование собственным критериям, оторванным от критериев мировой науки, освобождало почву для культиви­рования серости, невежества, а порой и откровенного шар­латанства. Положение усугубля­лось еще и тем, что во многих отраслях науки складывалось и нарастало отставание в материально-техническом оснащении исследований, а быстрый рост числа науч­ных работников и учреждений не сопровождался соответ­ствующим развитием технической базы науки.

Два других нормативно-ценностных комплекса были тождест­венны между собой в негативном отношении к академи­ческой науке и ее традици­онным ценностям, но различались по ряду других важных черт. Это, во-первых, система ценностей "народной науки", которую В.П.Филатов трактует как накопление и сохранение житейского опыта (См. 15). Такая "народная наука", очевидно, существует во всяком человеческом обществе. Существует она и в тех обществах, в которых сложился социальный институт науки. При этом обычно она никоим образом не претендует на то, чтобы вытеснять академическую науку.

Что касается "народной науки", как она складывалась в нашей стране, ее устремления были весьма далеко идущими, а связанный с нет комплекс ценностных установок внес свою лепту в процесс вто­ричной институциа­лизации науки. Здесь можно вспомнить, к при­меру, движение по созданию "хат-лабораторий", возвеличивание в качестве "народных ученых" И.В.Мичурина и Т.Д.Лысенко и мно­гое другое.

Немало персонажей такого рода мы встречаем на страницах произведений Андрея Платонова. Вот как описан, например, меха­ник Первоиванов из земледель­ческого коллектива имени Исаака Ньютона, мечтавший сделать из стихийной природы искусствен­ное советское творение: "Он имел низшее техническое образование и, прожив жизнь в глуши, умножил свое знание, совершил научно-техниче­ское открытие и выполнил прекрасные изобретения" (16, с.54). Или другой герой Платонова, Павел Егорович Пашка – пред­седатель колхоза "Утро челове­чества", который доказывает конеч­ность вселенной и, в ряду всего прочего, так объясняет необходимость учить мужика-африканца и бедняка-индейца: "Ведь СССР самая передняя до революции держава! Отчего же нам не делать для всего отсталого света социальные заготовки?! А уж по нашим заготовкам пускай потом всемирная беднота пригоняет себе жизнь в меру и впрок!..." (16, с.151).

Критерии, которыми руководствуется при оценке знаний на­родная наука, – это прежде всего понятность (научное знание тем более качественно, чем более понятным оно может быть для любого неспециалиста) и, кроме того, возможность получения, исходя непосред­ственно из него, такого зримого, материаль­ного эффекта, который облегчает и делает более производи­тельным труд рабочего или крестьянина, либо улучшает его быт. Надо сказать и о том, что система ценностей народной науки подкреплялась традици­онным для русской науки мотивом служения народу и традиционным же для русского ученого стремлением поддержать, выпестовать талант "из низов". Вспомним хотя бы о благосклонном отношении Н.И.Вавилова к первым шагам Т.Д.Лысенко на научном поприще.

Очевидно, институционализация комплекса ценностей "народной науки" – в той мере, в какой она имела место – препят­ствовала и служила препят­ствием в стремлении научного сообще­ства утвердить автономию науки. С точки зрения народной науки, скажем, подключение непрофессио­налов к дискуссии по специ­ально-научным вопросам представ­лялось не только естественным, но и желательным[6].

Если же говорить об эволюции ценностей "народной науки", то здесь необходимо отметить следующее. После того, как стала осозна­ваться призрачность упований Платонов­ского Пашки на скорую победу мировой революции, наука, как и все общество, начала переходить на рельсы изоляцио­низма. Последний же дополнялся (особенно в рамках борьбы с космополи­тизмом), подчерки­ванием приоритета, подчас и мнимого, отечественной науки в самых раз­ных областях. Воссоздание в системе Академии наук СССР Инсти­тута истории естество­знания и техники прямо связывалось с необ­ходимостью подобных изысканий. Конечно, идея народной науки далеко не во всем совпадает с идеей отечественной науки – объеди­няют их прежде всего представления о безусловном лидерстве и той и другой, хотя бы и потенциальном, и об их самодоста­точности (это последнее, заметим, нанесло немалый ущерб советской научной по­литике). Трансфор­мация одного идеала в другой связана, видимо, с появлением и утверж­дением новой научной элиты, получившей специальное образование, консолидацией и стремлением к автоно­мии нового научного сообщества, одной из институциональных задач которого, как уже отмечалось, становится определение и под­держание границы между наукой и ненаукой. В условиях тотали­тарного общества главным, если не единственным, институтом под­держки науки становится государственная власть, и в первую оче­редь именно ее одобрение, а не одобрение рабочих и крестьянских масс, и вынуждено добиваться научное сообщество. В результате культурный герой-самоучка уходит из реальной жизни в область предания.

Наконец, третьим комплексом ценностей, определяв­ших про­цесс вторичной институцио­нализации, были ценности "партийной" или "марксистской", "марксистско-ленинской" науки, противопо­ставляемой науке буржуазной, идеалисти­ческой. Он оформляется позже, чем первые два, хотя соображе­ния о классовости науки вы­сказывались не только в первые годы после революции, но и до нее. Для начального периода Советской власти, вообще говоря, не была характерна классовая оценка содержания естественнонаучных зна­ний. По словам Л.Грэма, "в годы непосредственно после революции почти никто не считал, что контроль над интеллектуалами со сто­роны коммунисти­ческой партии должен выходить за пределы их политической деятельности в область собственно теории. Лидеры партии не планировали и не предсказывали того, что партия будет одобрять или поддерживать некоторые внутринаучные точки зре­ния; все главные партийные лидеры были принципиально против такого рода поддержки." (5, р.7-8).

Действительно, В.И.Ленин, в программной статье 1922 г. "О значении воинствующего материализма" защищал теорию относительности от неквалифици­рованного осуждения ее как научной теории, да и в других работах проводил различие между конкретно-научными результатами, которые получают "буржуазные профес­сора" и которые, безусловно, являются приемлемыми, и классово-ограни­ченными философ­скими выводами, которые делают эти про­фессора из своих открытий.

Между тем, однако, ведущие партийные теоретики были неприми­римы в том, что касалось наук об обществе – здесь критерии классовости работали в полную силу. Возможность же распростра­нения этих критериев сначала на пограничные между естествен­ными и обществен­ными науками области, например, на психологию или биологию, а затем и далее, на все естествознание, всегда оста­валось открытой.

С конца 20-х – начала 30-х годов эта возможность все в боль­шей степени превращается в действительность. Аргумент о классо­вой – буржуазной или марксистской, соответственно, реакционной или прогрессивной, идеалистической или материалистической – сущности той или иной естественнонаучной теории становится важ­ным критерием для ее оценки, для ее отвержения или принятия. Интересно отметить, что после II Международ­ного конгресса по ис­тории науки (Лондон, 1931), на котором Б.М.Гессен выступил с до­кладом "О социально-экономи­ческих корнях механики Ньютона", идеи классовой детерми­нации естественно­научного знания приоб­рели большую популярность и в западной социологии науки.

Особую изощренность в применении критериев партийности и классовости демонстри­ровали Т.Д.Лысенко и И.И.Презент в ходе дискуссий по генетике в 30-е – 40-е годы, а в конце 40-х – начале 50-х годов поиск буржуазно-идеалисти­ческих теорий охватил мно­гие области науки вплоть до кибернетики. Конечно, критерии клас­совости во всех этих случаях использо­вались прежде всего инстру­ментально; тем не менее сам факт столь частого и регулярного обращения к ним говорит о том, что они включались в нормативно-ценностные структуры научного сообщества[7]. Во всяком случае, утверж­дение соответствия ценностям партийной науки долгое время было более важным для обоснования научных концепций и резуль­татов, чем ссылка на авторитет и ценности мировой науки. Особые преимущества обретала концепция, по поводу которой удавалось доказать, что ее содержание непосредст­венно вытекает из трудов классиков марксизма. Все это, опять-таки, объясняется тем, что ос­новным социаль­ным институтом, от которого получало поддержку научное сообщество, была партийно-государственная власть.

В общем и целом, комплексу ценностей партийной науки не суждена была долгая жизнь. Интересно, что как показывает К.О.Россиянов (См. 17), одним из первых критиков ее был И.В.Сталин, вычеркнувший в докладе Т.Д.Лысенко термины "буржуазная наука", "буржуазная биология" и пр. Увы, об этом стало известно лишь в 1990 г. Самому же научному сообществу пришлось затратить немало времени и сил для изживания этого ценностного комплекса.

 

*    *    *

 

Заключая этот анализ, мне хотелось бы обратить внимание на такие обстоятельства.

Первое. Процесс вторичной институционализации советской науки привел к формиро­ванию таких нормативно-ценност­ных структур, в которых заметное место занимала установка на само­изоляцию. Нельзя сказать, что она подавляла противопо­ложную установку на полнокровное взаимо­действие с мировой наукой, однако под ее влиянием создано немало барьеров, которые и сегодня затрудняет включение отечественных ученых в мировое научное сооб­щество.

Второе. Советская наука, какой она сложилась в ходе вторич­ной институцио­нализации, не обладала достаточной автономией для того, чтобы вырабатывать и проводить собственную политику в реали­зации социальных функций науки, и даже для того, чтобы вы­ступать в качестве самостоятель­ного эксперта при решении вопро­сов о том, в чем должны эти функции состоять и как они должны выполняться. Ориентация лишь на один источник поддержки, како­вым являлась государственная (или партийно-государст­венная) власть, не позволяла конституироваться полноправному научному сообществу, которое было бы способно к самоорганизации. Особое беспокойство вызывает тот факт, что недоверие к институтам государст­венной власти, бытующее сегодня в обществе, в какой-то мере распростра­няется и на науку. Между тем какой-то минимальный уровень моральной поддержки науки необходим для нее не меньше, чем поддержка финансовая.

Третье. Отсутствие автономного научного сообщества, которое было бы способно формулировать и отстаивать свои специфические ценности и интересы, ведет к тому, что и теперь приоритеты науч­ной политики определяются главным образом путем закулисного взаимодей­ствия государст­венной и научной бюрократии.

 

 

Список литературы

 

1. Малкей М. Наука и социология знания, М., 1983.

2. Гилберт Дж., Малкей М. Открывая ящик Пандоры. Социологический анализ высказываний ученых. М., 1987.

3. Современная западная социология науки. М., 1988.

4. Берг А.И. Кибернетика и строительство коммунизма. – В кн.: Кибернетика. Мышление. Жизнь. М., 1964.

5. Graham, Loran R. Science, Philosophy and Human Behavior in the Soviet Union. N.Y., 1987.

6. Американская социология. Перспективы, проблемы, методы. Под. ред. Т.Парсона. М„ 1972.

7. Вайнгарт П. Социальная оценка науки или деинституциализация науки как профессии? – В кн.: Социальные показатели в системе научно-технической поли­тики. М., 1986.

8. Юдин Б.Г. Методологический анализ как направление изучения науки. М., 1986.

9. Ключевский В.О. Сочинения в девяти томах. Т.З. М., 1988.

10. Волобуев П.В. Русская наука накануне Октябрьской революции – "Вопросы истории естествознания и техники", 1987, № 3.

11. Adams, Mark B. Eugenics in Russia 1900-1940. – In: Тhе Wellborn Science. N.Y., 1990.

12. Вернадский В.И. Довольно крови и страданий. – "Век XX и мир", 1990, № 1.

13. Кожевников А.Б. Этапы научной политики в СССР (1917-1941). – В кн.: "Вторая конференция по социальной истории советской науки. Тезисы". М., 1990.

14. Медведев Н.Н. Юрий Александрович Филипченко. М., 1978.

15. Филатов В.П. Научное познание и мир человека. М., 1989.

16. Платонов А. Возвращение. М., 1989.

17. Россиянов К.О. Сталин как редактор Лысенко. – В кн.: "Вторая конференция по социальной истории советской науки. Тезисы". М., 1990.

 

 

Источник: Б.Г.Юдин. История советской науки как процесс вторичной
институциализации // Философские исследования, 1993, № 3, с.83-106.

 



[1] Л.Грем исходит из того (См., напр. 5, р.9), что идеологический пресс в советской естественной науке начал действовать лишь на рубеже 20-30-х годов. Однако множество исследований по истории, советской науки, выполненных в самое последнее время, вводит в оборот новый и богатый фактический материал, который позволяет оспорить эту точку зрения. Идеологическое давление существовало и ранее, хотя, возможно, и не столь тотальное. Достаточно напомнить хотя бы о том, что с первых дней Советской власти ученым, как и некоторым другим группам интеллигенции, был приписан весьма двусмысленный статус "буржуазных спецов", что делало их существование неустойчивым и ненадежным перед лицом колебаний политического и идеологического курса нового режима. А это, в свою очередь, заставляет подходить более осторожно и к оценке искренности личных философско-методологи­ческих credo того времени.

[2] Летом 1989 г. мне довелось участвовать в дискуссии на Междуна­родном симпозиуме в городе Мельбю (Норвегия), собравшем философов и биологов из США, Канады, Англии и ряда других европейских стран. Речь зашла о лысенковщине и ее влиянии на советскую биологию, и очень скоро западные участники стали говорить о том, что-де идеологи­ческое влияние на науку -явление общее и вовсе не специфическое для советской науки. Мне же никак не удавалось объяснить им, что имеются различия не только в масштабах и глубине, но и в, качественных характеристиках этого влияния. Вообще говоря, словосочетания "наука и идеология", "наука и власть", "наука и бюрократия" обозначают не столько схемы, пригодные для объяснения, сколько проблемы, требующие в каждом конкретном случае специального изучения- Можно было бы, к примеру, выявлять различные типы взаимоотношений, устанавливающихся между этими структурами, что, конечно, далеко выходит за рамки задач и возможностей данной статьи. Взаимодействие, скажем, науки и власти может осуществляться на самых разных уровнях. К тому же на одних – в одном случае, и на совсем иных – в другом.

[3] Нельзя не отметить того, что и среди русских ученых – лидеров научного сообщества, и среди слоев общества, поддерживавших науку, были те, кто вполне осознанно стремился к укреплению автономии науки. Это выражалось, к примеру, в попытках обеспечить разделение исследовательской и преподавательской деятельности, преодолеть, как говорил П.И.Лебедев, "крепостную зависимость" ученых, желавших заниматься фундаментальной наукой, от учебных заведений. (Что, впрочем, реализовалось уже позднее, при Советской власти и в конечном счете в результате бюрократических регуляций привело к серьезным издержкам в системе воспроизводства кадров науки). Это выражалось и в усилиях В.И.Вернадского по созданию государственной сети исследовательских институтов.

[4] Откликаясь на гибель киевского профессора минералогии П.Я.Армашевского, репрессированного в 1919 г. и "в порядке осуществления красного террора", В.И.Вернадский писал: "Жизнь ученого слагается долгими годами подготовительной работы, и преждевременная смерть ученого всегда является потерей для культурного роста нации. Но это сознание не могло найти места в среде, где отсутствовало уважение к человеческой личности". (12, с.27). Можно заметить, что и сторонникам этой, третьей, позиции недоставало понимания того, что высокая квалификация ученых есть нечто самоценное, а не только инструментально важное.

[5] Как отмечает Мак Адамс, "для ее основателей евгеника была не только интригующей в научном смысле и профессионально полезной, она имела также и мистическую привлекательность". Филипченко и Кольцов называли ее вслед за Гальтоном "гражданской религией". Процитировав слова Кольцова о возможности создания путем евгеники человека высшего типа, властного правителя природы и творца жизни, о евгенике как религии будущего, которая ждет своих пророков, Адамс далее пишет, что эти слова отвечали духу тогдашней России: "Читателям, только что пережившим эпидемии, гражданскую войну и голод, они открывали перспективы лучшего будущего, гарантируемого авторитетом науки. Биологам они определяли центральную роль в деле помощи обществу. Потенциальным патронам они давали основания для того, чтобы финансировать исследования во время жесточайших нехваток. Изолированным научным работникам, разбросанным по анклавам в отрезанных войной районах бывшей империи, они давали воодушевление, возможность подключиться и объединить силы" (11, р. 162). Иначе говоря, возникновение евгеники удовлетворяло сразу множество институциональных потребностей. Интересно и то, что и Филипченко, и Кольцов использовали полученные возможности в том числе и для поддержки тех своих коллег и сотрудников, которые занимались генетикой животных и растений, химией крови, генетикой поведения и пр.

[6] Вообще следует заметить, что смысл научных дискуссий – типа, скажем, знаменитой сессии ВАСХНИЛ 1948 г. – дискуссии, развивать которые настойчиво призывал И.В.Сталин – заключался не столько в том, чтобы утвердить или обосновать ту или иную точку зрения (ведь исход их обычно бывал заранее предрешен), сколько в том, что в ходе их формирова­лись новые, и подчас весьма специфические, критерии и стандарты научности.

[7] В этой связи, возникает вопрос: а можно ли считать такие явления, как лысенков­щина, наукой? Во всяком случае, основной тезис многих критиков лысенковщины – это то, что она была не наукой, а шарлатан­ством. Я бы, все же, ответил на этот вопрос утверди­тельно в том смысле, что реальное научное сообщество того времени, с его силами и возможно­стями, было не в состоянии отвергнуть лысенковщину, которая, таким образом, по праву занимает место в истории советской науки. Эта наука, какой она стала в процессе вторичной институцио­нализации, не имела достаточно сильного иммунитета против такого рода инфекции.